Юлиу Эдлис - Ждите ответа [журнальный вариант]
Что-то знакомое, да не вспомнить, что именно и где он мог его раньше видеть, почудилось ему в лице невесть откуда взявшегося привратника этого, да и припоминать было некогда — тот тут же прикрыл за ним дверь. Дрожащего пламени и одной этой его свечи оказалось довольно, чтоб осветить подробно и просторный вестибюль у подножия широченнейшей лестницы, и самое высоченную, дугою, лестницу, и даже свесившегося наверху с перил старика в длинном, до пят, шлафроке, дружелюбно машущего Иннокентию Павловичу рукой:
— Да проходите же, милейший Иннокентий Павлович! Михеич, возьми у гостя шубу и шапку, он же весь в снегу! — и тут Иннокентия Павловича, ошарашенного и совершенно сбитого с толку, мигом озарило: ну конечно же — Михеич, тот самый Михеич, которого он в первое свое посещение особняка принял было за просящего подаяния нищего, кланявшегося ему низким поясным поклоном и назвавшего его «вашим высокопревосходительством»!.. Однако он молча позволил швейцару, никак не выказавшему своего с ним прежнего знакомства, снять с себя легкую летнюю куртку, обернувшуюся внезапно тяжеленной шубой на медвежьем меху, и покорно, на не совсем, правда, твердых ногах, стал подниматься по лестнице, устланной во всю ширину толстым ковром.
— Вы уж простите меня, что принимаю вас, можно сказать, в дезабилье, — извинился свесившийся с перил старик. — Ожидал-то при полном параде, да когда часы на Спасской пробили полночь да еще половину, а вас все нет и нет, подумал, грешным делом, что вы и не придете, у молодых нынче дел по горло, вот и переоделся в затрапезное. Да вы проходите, проходите, будьте как дома, тем более что и дом-то, собственно говоря, ваш…
Преодолевая до холодного пота оторопь, Иннокентий Павлович поднялся на верхнюю площадку лестницы. Старик тотчас же любезно распахнул перед ним широкую дверь, и взору ночного гостя предстала несомненно та самая комната, с которой, собственно, все и началось, залитая светом множества свечей, и камин в глубине, как и в тот раз, полыхал сине-золотистым пляшущим огнем. Маятник высоких напольных часов с навершием в виде какой-то геральдической фигуры тяжко и мерно отсчитывал время — минуты, часы, дни, века… Перед камином лицом к нему стояли два обтянутых лайкой кресла с высоченными спинками, в одно из которых гостеприимный хозяин и пригласил усесться Иннокентия Павловича, а сам устроился в соседнее, запахнув ноги полою просторного шлафрока.
— Кто вы?!. — обрел наконец если не присутствие духа, так хоть дар речи Иннокентий Павлович.
— Действительно, мысли вон! — спохватился тот. — Представиться-то и позабыл!.. — И чуть привстав с кресла и наклонив несколько церемонно голову, сказал: — Любавин Петр Иванович, действительный статский советник. Конечно, статский и действительный — это дело прошлое, быльем поросло, а говоря попросту — хозяин того же дома, что и вы. То есть такой же, как и советник — бывший, бывший хозяин, любезный Иннокентий Павлович, теперь вы единовластный и законный, комар носа не подточит, владелец, что я, поверьте слову, никоим образом не намереваюсь ставить под сомнение. — И прибавил не то с печалью, не то насмешливо: — Как говорили древние, «дура лекс, сед лекс». Вот так-то, молодой человек, — и снова козырнул латынью: — «Темпора мутантур ет нос мутамус ин илес»…
— Граф Сокольский?!. — не поверил несообразности услышанного Иннокентий Павлович. — Так ведь это было мало не триста лет назад!
— Эка хватили! — рассмеялся по-стариковски дробно Петр Иванович. — Граф-то вскоре после того, как выстроил этот дом, сгинул без следа, ищи ветра в поле! Как возвели на гнилых болотах новую-то столицу и двор перебрался под сень миражных белых ночей, он, по младости лет и беспокойному нраву, вскоре кинулся вслед за матушками-императрицами, коим на Руси не было числа, кончая ангальт-цербстской самозванкой и мужеубийцей. Выстроил себе на брегах Новой Пальмиры на скорую руку дом еще роскошней этого, московского, да завел в нем такие, не к ночи будь помянуты, порядки: что ни день — балы, маскерады, карты, да и по части прекрасной половины человечества был просто-таки неукротимо ретив, что вскоре не только что этот дом, которому вы теперь полный хозяин, но и все деревеньки свои спустил с молотка и сгинул, ни слуха о нем, ни духа… Нет! — дом этот приобрел мой прапрадед при Александре Благословенном, тоже, как я, статский советник, не припомню только — то ли тайный, то ли действительный. Это у нас в роду так уж было заведено, из отцов в сыновья: то ли действительный, то ли тайный. А мне он достался по наследству от батюшки уже при втором Александре, не так уж сравнительно и давно.
— Так ведь и этому более полутора веков минуло! — мысли в голове у Иннокентия Павловича совсем смешались в липкий ком. — Стало быть, вам… сколько же вам лет, получается?!
— Да уж поменьше, чем Михеичу, — усмехнулся, уклонившись от прямого ответа, Петр Иванович и по-молодому зычным голосом кликнул слугу: — Михеич, что же ты гостю не дашь согреться, глинтвейну или, того лучше, пунша твоего, покрепче да погорячее!
— Вы так и живете в доме вдвоем с этим… с Михеичем? — задал давно уже напрашивающийся вопрос Иннокентий Павлович.
— Зачем же вдвоем, — совершенно спокойно пояснил как нечто само собою разумеющееся и даже очевидное Петр Иванович. — Дом наш — полна коробочка, прямо-таки Ноев ковчег: каждой твари по паре. Кто еще со времен промотавшегося до последнего грошика графа, кто появился позже, еще до моего прапрадеда, царствие ему небесное, а кто и при мне, и после… Только вот вы употребили слово «живете»… Оно, пожалуй, не самое, признаться, уместное в наших обстоятельствах, во всяком случае, требует некоторых пояснений, хотя они-то как раз и могут показаться вам более чем странными, поверить и понять их вам будет непросто… — Но продолжать эту мысль не стал, перескочил на другую, гораздо, судя по тому, как он оживился, более занятную: — А вот Михеич как раз именно что жив-живехонек, сносу ему нет — глядишь, еще при графе бегал босоногим комнатным казачком, а там выбился, надо думать, в лакеи, затем и в камердинеры, он и моим предкам верно служил тем же камердинером… А теперь, надо думать, «товарищи» его в дворники обыкновенные определили, кому же нынче камердинеры-то нужны?!. Судьба-с, как говаривали в старину. Но мне-то он по давней привычке — четыре поколения как-никак! — верен, хоть я да-авненько в иных эмпиреях обретаюсь. Впрочем, как и все прочие жильцы. — Но тут же поспешно исправил невольную оговорку: — Хотя «жильцы», в прямом и общепринятом смысле этого слова, тут тоже не годится, пожалуй…
Тут Михеич молча внес на серебряном подносе хрустальную чашу с каким-то напитком, над которым уютно вилось синее невысокое пламя, и двумя старинными бокалами, похожими на музейные потиры. Поставил поднос на низенький круглый столик, придвинул его к камину, меж двух кресел, ловко разлил длинной, с витой ручкой ложкой напиток в бокалы и так же неприметно вышел вон, будто его тут и не бывало.
— Вы пейте, пейте, любезный Иннокентий Павлович, Михеич большой мастак по части пунша. Пунш, он от простуды и ревматизма первое средство, на себе испробовал, а вы небось продрогли на улице, вон какая жестокая зима стоит, да и от камина этого, сколько его ни топи, толку мало. — И сам протянул ему наполненный бокал.
Пунш, которого прежде Иннокентию Павловичу не доводилось пробовать, оказался жгуче горяч и необыкновенно крепок, так что перехватило горло, и он поперхнулся, прежде чем задать вопрос, который уже давно просился на язык:
— Выходит дело, дом все еще заселен?..
— Как муравейник муравьями! — без улыбки констатировал несомненный факт Петр Иванович. — Народонаселение, естественное дело, постоянно менялось, перемешивалось, это уж с истории надо спрашивать. Раньше — Сокольский, граф-то, в одиночку, если не считать челяди, жил, потом сановники наиразличнейшие, в том числе тайные и действительные, потом — это уже без меня — усадебку несколько перестроили, и стала она обыкновенным, хоть и роскошным доходным домом: знаменитые врачи, профессора разные, приват-доценты, промышленники, между нами говоря, жулики в своем роде, так ведь не пойман — не вор… Дамы света и полусвета, дантисты солидные, да мало ли еще кто, даже, поверите ли, иудеи, хотя все люди обстоятельные и с реноме… Правда, я уже этому живым свидетелем не был — как начали в России охоту на людей в чинах и даже в самого царя-освободителя бомбу бросили, стрекача, уж извините за выражение, дал, медвежья болезнь, можно сказать, одолела, вовремя унес ноги от греха подальше. Ни дать ни взять, та самая гоголевская унтер-офицерская вдова, что сама себя высекла… Коротал последние свои годы в Париже, там и предан, как говорится, земле, мне даже была оказана честь быть погребену на Сент-Женевьев-де-Буа, там почти все наши собрались. Знаете, — с неожиданной меланхолией заключил, — такое ощущение, что ты покоишься в России… «Любовь к родительским гробам» — это очень, знаете ли, по-русски, русской душе отвечает… А тогда со страху-то я метнулся в Париж… да меня и по сей день страх берет, как подумаю, подобно Карамзину, об истории государства Российского!.. Посудите сами, не история, а какое-то нескончаемое самозванство! Как убил Грозный собственной рукою наследника своего Иоанна, так и пошло — не остановишь: самозванец Годунов убивает царевича Дмитрия, за ним, словно черти из табакерки, Лже-Дмитрии один за другим… Века не прошло, и немочка-самозванка законного венценосного супруга отдает на растерзание своим куртизанам, а внук ее, ею воспитанный и взлелеянный, ее же сына, родного своего отца, табакеркой в висок дозволяет, да и сам в свое время столь таинственно то ли умирает в Таганроге, то ли бежит в сибирский скит, что наследует ему не Константин, а, выходит дело, опять же самозванец… Глазом не успели моргнуть, царя-освободителя бомбой — в клочья…